Киркегор о тенденции к саморазрушению:
"Когда властолюбец, выбравший своим девизом «либо Цезарь, либо никто», не становится Цезарем, он отчаивается из-за этого. Но значение здесь иное: именно оттого, что он не стал Цезарем, он больше не может мириться с самим собой. Он, собственно говоря, отчаивается не из-за того, что не стал Цезарем, а из-за себя самого, не ставшего Цезарем. Его самость, которая, став Цезарем, составила бы всю его радость (впрочем, столь же отчаянную, но в другом смысле), эта его самость теперь для него невыносимей всего. В глубочайшем смысле невыносимым для него является не то, что он не стал Цезарем, но эта самость, которая не стала Цезарем, или же, ещё точнее, невыносимым для него является то, что он не может избавиться от самого себя. Став Цезарем, он бы отчаянно избавился от самого себя; но он же не стал Цезарем, и значит не может отчаянно избавиться от самого себя. В сущности он ровно так же отчаян, ведь у него нет его самости, он не является самим собой. Став Цезарем, он не стал бы самим собой, а избавился бы от самого себя; поэтому не став Цезарем, он отчаивается из-за того, что не смог избавиться от самого себя."
"Мука отчаяния как раз и заключается в неспособности умереть. Поэтому оно скорее схоже с состоянием смертельно больного, который лежит на смертном одре и всё не может умереть. То есть быть больным к смерти значит не мочь умереть, однако и надежды на жизнь здесь тоже нет, безнадёжность такова, то нет даже последней надежды – на смерть. Когда смерть – наибольшая опасность, надеются на жизнь; но когда знают о куда более страшной опасности, надеются на смерть. Когда же опасность столь велика, что смерть становится надеждой, тогда отчаяние – это отсутствие надежды даже на смерть.
В этом последнем значении отчаяние – это болезнь к смерти, это мучительное противоречие, эта болезнь самости, вечно умирать, умирать и всё никак не умереть, умирая смертью. Ведь умереть означает, что всё позади, но умирать смертью означает переживать смерть; а пережить её один единственный миг значит переживать её вечно. Если бы человек мог умереть от отчаяния, как умирают от болезни, то вечное в нём, самость, должна была бы умереть в том же смысле, в каком тело умирает от болезни. Но это невозможно; смерть от отчаяния непрестанно претворяется в жизнь. Отчаянный не может умереть; точно так же, как кинжал не может убить мысль, так же и отчаяние не может разрушить вечное, самость, которая лежит в основе отчаяния, чей червь не умирает и чей огонь не угасает. Однако отчаяние – это именно саморазрушение, но бессильное саморазрушение, не способное на то, чего оно желает. Оно желает разрушить само себя, но не способно на это, и это бессилие становится новой формой саморазрушения, при которой отчаяние, однако, снова не способно к тому, чего оно желает, то есть разрушить само себя; это некая потенциация, или закон потенциации. Это разжигание, это холодный огонь отчаяния, это терзание, чьё движение непрестанно и всё глубже и глубже уходит в бессильное саморазрушение. И никакого утешения отчаянному не приносит тот факт, что отчаяние не разрушает его, совсем наоборот, это утешение как раз и есть мука, как раз оно и поддерживает терзание в живых и жизнь в терзании; ведь как раз оттого он – не отчаялся – а отчаивается, что не может себя разрушить, не может отделаться от самого себя, не может стать ничем"